Поднялся ветер, вскружил листья - и Головастиков с Ляной пропали в золотом вихре.
Потеряв их, пацаны проблуждали по парку, пока не вышли наобум к давешнему месту и не прошли дальше, вглубь оврага.
Ветер крепчал, швыряя листьями в лицо. Туча закрыла солнце и нагнала жути; казалось, что парк манит их, втягивает и всасывает, как воронка. Пацаны уже были готовы повернуть обратно, как вдруг сквозь шелест гудящей листвы донеслись голоса.
Юрик приложил палец к губам - и полез с друзьями в заросли, стараясь не шуршать. Ветер, превративший парк в гулкий колокол, заглушал их шаги.
Сквозь гул доносилось:
- Мы простудимся...
- И хорошо…. так романтично... сопли…
Подойдя к краю кустов, пацаны по очереди вытягивали челюсти, закатывали глаза и корчили друг другу жуткие рожи.
Прямо перед ними, на медном ковре листвы катались Ляна и Головастиков, неуклюже раздевая друг друга.
Он стаскивал с нее джинсы с трусами, а она, выгнувшись мостиком, тянула с него майку. Волосы ее смешались с листьями, и вся она была в листьях, в рогатых кленовых золотинках, залетавших ей на грудь и на бедра. Головастиков смахивал их и облизывал ей тело, жадно всасываясь губами в соски и в живот, и непрерывно говорил ей что-то - а она отвечала ему, выгибаясь, как пантера:
- ...моешь... меня...
- ...горькая... от листьев...
- ...прополощешь дома рот... аааа...
- ...зачем... вкусно...
- ...у тебя... шершавый... как у собаки...
- ...я и есть собака...
Ветер усиливался, раскачивая деревья, как качели, - и с ним ускорялась возня тел, вывалянных в листве. Любовники толкали друг друга, тискались, боролись, терлись телами, непрерывно говорили что-то, улыбались и смеялись; Юрик был готов отдать половину своих оргазмов за то, чтобы узнать, о чем они говорят, - но ветер глушил слова и нес их к густому небу, синему, откровенному до неприличия, как голая щель Ляны и ее набухшие, зацелованные груди с бледным, наполовину смытым рисунком:
- ...драчун... я тебя... в ментовку...
- ...совращаешь... рабочее время...
- ...вылечи прыщи... тогда буду... каждый день...
- ...отращивал их... для тебя...
- ...колючий... и перегаром... Ииии! - Ляна толкнула Головастикова, тот ее - и они покатились с пригорка, голые и пыльные.
Скатившись в кучу листьев, они принялись подбрасывать их в воздух и обсыпать ими друг друга, охрипнув от смеха. Сверху пробивались солнечные столбы, сверкая в листьях и в волосах ошалевших любовников. Голая Ляна, встав на четвереньки над Васильиванычем, закапывала его и пищала от восторга, а тот покорно тонул в пыльном ковре, – но вдруг обхватил ее и повалил к себе.
Они смеялась навзрыд, как психи. Пунцовая Ляна молотила Головастикова кулаками, а тот властно держал ее и целовал ей глаза. Постепенно губы их слепились, тела вытянулись в листве, как в перине, руки Ляны оплелись вокруг шеи Васильиваныча – и его крепкие ягодицы, красные от ветра, облепленные листьями и былинками, стали ритмично сновать вверх-вниз.
«Ебет ее» - подумал Юрик, и почему-то похолодел. Ветер гнал листья к небу и ревел, как целый хор демонов. Солнце, вынырнув из тучи, осветило овраг, и в нем – пульсирующие бедра Головастикова и Ляну, зарытую в золотой ковер; Ляна сверкала шалыми глазами и молотила ногами по листве, изнемогая от похоти; ее стоны перешли во всхлипывания, затем в крики – и в хриплый вопль, прорезавший гул ветра. Ягодицы ее любовника сновали так быстро, что слились в вибрирующее пятно...
Юрик хотел переглянуться с друзьями – но, обернувшись, не увидел никого.
На миг жуткий холодок проник в него, щекотнув нервы; но тут же Юрик понял, почему ребята ушли, и сообразил, что ему тоже давно пора уходить.
Он отошел метров на десять, – но не выдержал и вернулся, смертно желая еще раз взглянуть на голую Ляну. Ему повезло: Головастиков встал с нее, и Ляна лежала перед ним, закатив глаза. Груди ее, измученные и затисканные, расплылись в стороны, ноги были раздвинуты, и Юрику был виден край рельефной щели, растопыренной и блестящей от соков.
Он думал, что они сейчас отряхнутся и оденутся – но Головастиков что-то сказал Ляне, и та встала на четвереньки, свесив покрасневшие груди. Ее распахнутая щель, влажная и багряная, как листья ореха, смотрела прямо на Юрика.
Тот схватился за штаны, – а Головастиков обнял Ляну, стал тереться об нее, что-то говоря ей, обцеловал ей бока и спину, пристроился к ней – и гладил ее щель обмякшим членом до тех пор, пока тот не выпрямился и не вплыл вовнутрь.
Ляна ныла и бодала землю головой. Ее розовые, надоенные груди ходили ходуном, как колокольчики, и все тело гнулось в тон ветру. Головастиков хватал ее за бедра, за бока, за плечи, стараясь вмять в себя, и быстро ускорял напор. Вскоре он так разошелся, что Ляна обмякла и упала на живот. Растопырив ее, он продолжал скакать, ероша ей волосы и целуя затылок.
Ляна вилась под ним, взбрыкивая ногами; лицо ее было зарыто в листву, и волосы смешались с пестрым ковром, будто ее голова росла прямо из земли. Она выла, как зверь, плаксиво и жалобно, почти навзрыд, и Юрик подумал бы, что она в истерике, если бы не знал, что именно такие звуки сопровождают высшее блаженство женщины.
Осатаневший ураган обдувал любовников и осыпал их золотом. Их тела, красные от ветра, гнулись и катались в центре гигантской карусели, гудевшей медным гулом. Юрик, давно испачкавший штаны, попятился назад, к аллее: ему вдруг показалось, что он подсмотрел какой-то магический ритуал – и суеверный холодок погнал его прочь, нарастая вместе с ветром.
Выбравшись из кустов и едва не заблудившись в овраге, Юрик зашагал к универу, вжимая голову в плечи. Спина ждала удара, и Юрик еле сдерживался, чтобы не ринуться галопом, спасаясь от демонов, гудевших в ветвях.
***
С тех пор Ляну и Васильиваныча никто не видел.
Только четыре года спустя один из аспирантов вернулся из Германии и рассказал, как встретил их во Франкфурте-на-Одере. Головастиков громко хохотал, а Ляна везла детскую коляску. Она стала еще красивей, чем раньше, если только это возможно, - может быть, потому, что была одета в облегающее платье с вырезом, а не в секретарский пиджак.