— А я помню — бабушка пекла мне блины. Всегда, когда я хотела.
— Что, правда всегда?
— Всегда-всегда. Особенно когда я пошла в школу. Она меня спрашивала утром: «Что тебе сделать к обеду?», — а я отвечала: «Блины», — и она делала.
— А мне бабушка пирожки пекла. С мясом. Я в детстве мясо любил. Многие не любили, а я любил.
— Слушай, а ты кипяченое молоко с пенкой пил?
— Пил.
— С пенкой?!
— Ну да. А что такого?
— Но ведь она мерзкая?!
— Не знаю... не помню.
— А я вот, знаешь, все помню. Все-все что со мной было. И как меня в садик привели и как мы фотографировались, тогда редко фотографировались, надо было специально человека вызывать, деньги платить, и как из цветной бумаги картинки клеили. Одну как-то нашла случайно, а на ней написаны имя и возраст — 2, 5 года. Представляешь? А я помню.
— И что же там?
— Домик. Маленький, желтенький, а крыша голубая, съехавшая чуть-чуть. И я даже помню, почему она такая. Я когда ее приклеивала, думала, ее края будут вровень по потолку, а они, оказывается, должны были чуть-чуть выступать. Вот и вышло: один край вровень, а другой уехал. Получился домик с козырьком.
— А я в садике первый раз с девчонкой поцеловался. Не по-настоящему, конечно, но все-таки в губы. Я, помню, говорил ей: «Струсишь, струсишь», ну она и подставила губки. В трубочку вытянула, сжала крепко и подставила. А я чмокнул.
— А ты оказывается ловелас. — Ну, это я уже, конечно, шучу, чтобы заставить серьезного и большого Лёшку немного улыбнуться.
Вообще он очень стеснительный. Совершенно пленяющее сочетание — огромный и стеснительный. Иногда так смешно на него смотреть. Задумается, бывает, и не заметит, как заденет кого-нибудь широким плечом, шутка ли росту только почти два метра, так на него накинутся сразу, мол, осторожней надо молодой человек и ворчат, и ворчат, а он сожмется весь, как будто сможет стать от этого меньше, и слушает, уткнув взгляд в ботинки. Мне его всегда жалко становится. Ну что тут сделаешь? И чем больше он старается никому не помешать и ни обо что не стукнуться, тем неуклюжее становится. Я обычно беру его за руку и слегка прижимаюсь к нему плечом, пусть знает, что мне его могучее плечо вреда не принесет.
Лёшка огромный, и это хорошо. Хорошо идти с ним по скользкой дороге, вцепившись двумя руками в его рукав, под которым ощущается сила — зверь в состоянии вечного покоя. Хорошо смотреть, как он терпит у себя на коленях мою наглую, бесцеремонную кошку, которая пачкает своей шерстью его брюки, покорно ожидая, когда та, наконец, выспится и уйдет лакать молоко. Он мог бы, конечно, ее сбросить, но, во-первых, кошка моя, а значит в его понятии — неприкосновенна, а во-вторых, он боится причинить беспокойство даже ей.
Я зову Лёшку пить чай. Точнее это значит, что я принесу чай и что-нибудь сладкое в комнату. Лёшка торопливо отказывается, говорит, что ему не хочется. Это неправда. Кушать Лёшка хочет всегда, только в разной степени. Поэтому я ухожу на кухню, чтобы сделать ему помимо чая и сладкого еще и толстые бутерброды с колбасой и сыром. Лёшке неудобно и он предпочел бы не есть, но я ставлю их перед ним и каждый раз буквально заставляю его проглотить их. У меня на то чтобы съесть один такой бутерброд ушла бы целая кружка чая, а он только один раз откусывает. При этом он плохо прожевывает и поэтому с трудом глотает крупные куски. Мне приятно кормить его, приятно готовить для него, зная, что все будет сметено в одну минуту.
— Лёшка, а поехали летом на озеро? — я произношу «Лёшка» ласково растягивая «ё».
— Поехали, только я плавать не умею.
— Как не умеешь? — для меня это шок, мне казалось, что плавать умеют все мальчишки.
— Не знаю. Как-то не получилось.
— Ну и ладно. Ты будешь ходить, а я вокруг тебя плавать. И если начну тонуть, ты меня спасешь, потому что тебе будет неглубоко.
— Зато я умею жарить шашлык.
— А я — только делать бутерброды.