Потом юноша коснулся моего копья губами. Я едва почувствовал это прикосновение.
- Боги! – услышал я шепот насильника моего. – Как я мечтал об этом!
Он вновь едва ощутимо поцеловал мою плоть. А потом еще. И еще. Алессан раз за разом мягко касалсяустами разгоряченной кожи моей палицы, прикосновения эти становились все сильнее, и вот губы его уже заменили его ладони. Они лобзали мой жезл столь же крепко и сильно, как мяли руки его до тех пор, и вновь погрузился я в неземную радость.
Когда же решил я, что венец наслаждения достигнут, Алессан погрузил мое древко в свой рот. И застонал я в голос. И выгнулось мое тело дугой. Нет, то, что называл я неземным наслаждением до сих пор, не было им. Вот то, что испытывал я сейчас, было неземным наслаждением. Столь сильна была сладость и удовольствие, пронзавшее мое тело, что потерял я сознание, ибо что есть полная потеря ощущения мира вокруг, когда есть лишь ты и то удовольствие, которое скручивает тебя, как не потеря сознания?
Наверное, я вновь извивался всем телом. Наверное, издавал крики. Но не осталось это в моей памяти, ибо ничего не ощущал я, кроме острого чувства, которое взрывалось в древке моем, находившемся во рту насильника моего. Это было ощущение, ради которого можно было бы отложить самую важную битву, можно было бы бросить замок и титул, можно было бы позабыть о самоей жизни своей.
Копье же мое раз за разом погружалось в горячие теснины рта Алессана, язык его блуждал по стволу древка моего, ядер касались осторожные зубы, а головка упиралась в горло его. О боги, как это было невыносимо, сладчайше прекрасно!
Не знаю, длилось ли все то мгновение или час, но сорвалась стрела с взведенного арбалета моего, и испустил жезл мой струю семени моего в рот товарища моих детских игр. Я умер и воскрес, чтобы умереть и воскреснуть вновь и вновь. Вот теперь познал я, что есть настоящее наслаждение. Ибо все то, что казалось мне наслаждением до сих пор, оказалось лишь пресной лепешкой по сравнению с мощным фонтаном сладчайшего виноградного вина. Как раздирало тело мое удовольствием неописуемым! Как сжимало и кидало меня в урагане неземного ощущения! Как выворачивало сознание мое жерновами рафинированного счастия!
Арбалет мой пускал стрелы вновь и вновь, и пил Алессан нектар мой, как и хотел он некоторое время назад, пил буквально, ибо проглатывал он все семя мое, мыча и стеная от чувств, переполнявших его. Ладони его сжимали напрягающиеся ягодицы мои. Язык его мягко тер головку копья моего, заставляя жезл мой испускать новые и новые струи.
И лишь когда вынырнул я из океана радости и света, и вновь ощутил мир вокруг меня, лишь когда мое тело бессильно опустилось на простыни, лишь когда обрел я вновь способность дышать, выпустил Алессан древко мое изо рта и стал одними губами сжимать ядра мои.
- О боги! – шептал я еле слышно, когда вернулась ко мне способность мыслить и говорить.
- О боги! – шептал Алессан.
Когда пришли мы оба немного в себя, так сказал бесстыдный грешник:
- Как вкусен сок кувшина вашего, о господин мой!
И продолжал он осыпать поцелуями смягчающееся естество мое и ядра под ним, а при том шептал, будто в бреду:
– Не забыть мне вкуса сего до скончания века моего. Нет ничего вкуснее нектара вашего во всей ойкумене, и если сравниться что-либо с вкусом его, то лишь вкус вашего древка!
Возможно, то, что испытал я, было величайшим из грехов, но да простят меня кровавые боги, вернись я назад во времени, я бы все отдал, чтобы вновь пережить то неописуемое наслаждение, кое захлестывало меня еще минуту назад!
Верно, я задремал. Ибо ничего не помню я из того, что происходило в следующие несколько минут. Сквозь сон, в который погрузился я, чувствовал я лишь нежные поцелуи Алессана на моих ядрах, бедрах и животе.
А когда вынырнул я из дремоты, то ощутил одно из тех низменных желаний, о которых не стоит признаваться гордому графу. Даже не подумав, что меня может удержать мой насильник, я просто поднялся с кровати и, полусонный, на ватных от слабости ногах прошествовал в угол спальни. Оглянулся, слегка удивленный тем, сколь безропотно отпустил меня Алессан. Он восседал на кровати и глядел мне вслед.
Я зашел за ширму и, испустив струю прозрачной жидкости, стал опорожнять тело свое в специально приготовленную для сих целей вазу.
Раздался шорох простыней. Я поглядел через щели в ширме, и предстала передо мной картина, одновременно постыдная, пугающая и завораживающая. Товарищ по детским играм моим покинул кровать и разоблачался, избавляясь от боевого одеяния своего. Стройное тело его обнажалось с каждым его движением. К ногам его падали листы толстой кожи, долженствующие защитить тело воина в бою, и ремни тонкой кожи, целью которых было держать оружие. Потом Алессан снял тунику и бросил ее туда же. И, наконец, развязал веревки, удерживавшие сандалии на стопах его.
Оставшись с одной лишь повязкой на бедрах, он выпрямился, оглянулся в сторону ширмы моей, заметил мой взгляд и быстро отвернулся от меня спиною своей. Постоял немного, раздумывая, вновь оглянулся на ширму, за коей стоял я, а потом медленно стянул с себя повязку.
Стоял Алессан посреди спальни моей совершенно голый, и свет обеих лун освещал его еще не вполне возмужавшее тело. Были в том теле и нескладность, которую еще предстояло приобрести мне, и уже ставшие наливаться мужской силой мускулы, о которых мечтал я. Был он одновременно и угловат, и строен. Кожа его была темного загара, приобретенного в походе, всюду, кроме бесстыдно обнаженных незагорелых ягодиц его.
Зачем Алессан разделся? Что еще задумал он? Разве не свершил он уже, чего желал? Разве не вполне надругался над телом моим? Разве не до конца унизил он графа своего?
Тут похолодел я – неужто хочет Алессан, чтобы и я стал лизать копье его? Стало мне страшно. Страшно и любопытно одновременно. Каков он, жезл юноши на вид? Каков он на вкус? И доставляет ли столь же многие наслаждения лобзание чужого древка, как доставляло мне, когда лобзали древко мое?
Тут мое тело совсем опустошилось, и отвернулся я, чтобы закрыть вазу специальной крышкой. А потом замер, не зная, что делать далее. Если выйду я из-за ширмы и подойду к Алессану, значит согласен я с тем, что проделал он со мной, и с тем, что проделает еще. Если же останусь за ширмой, то не будет ли это глупо и еще более постыдно? Если же сбегу из спальни, то прощу ли себе когда-либо, что так и не познал, что приготовил для меня насильник мой? Ибо не ищет умирающий с голоду бегства от пекарни, где угостили его кусочком хлеба только что и сулят угостить еще одним. Ибо не ищет жаждущий в пустыне бегства от родника.