До того, как позвонили в дверь, он успел отмерить по квартире километра два, подставить голову под кран, съесть три соленых помидора (хоть ни капельки не хотелось), провести минут семь перед зеркалом и прочитать своему отражению нотацию, из которой следовало, что он — взрослый мужик и педагог, опытный, уравновешенный и...
Звонок как раз застал его перед зеркалом.
Отпрыгнув, будто его засекли, Колосков принял, как ему казалось, отцовско-заботливое вид, вдохнул, выдохнул, снова вдохнул — и пошел к двери.
Он не мог понять, почему он так волнуется.
«Привет, Женя», хотел сказать он, открывая дверь, и уже прокашливался, придавая голосу педагогическую бодрость. Но не сказал.
Женька стояла перед ним.
Застывшая, ожидающая, перепуганная до смерти, и до смерти же красивая — жалобной красотой зверя, глядящего в глаза хозяину — будет ли тот его топить...
Несколько мгновений они смотрели друг на друга.
Потом — Колосков понятия не имел, как это получилось, — Женька вдруг оказалась у него в объятиях, и он ее мял, наслаждаясь тем, что она жива, ерошил ей волосы и целовал в ухо, в шею, а потом и в глаза, слизывая горькую косметику с ее век.
Он не знал, совершенно не знал, почему так вышло, — но Это уже вышло, и уже нельзя было ничего сделать. Уже ее личико ткнулось в шею Колоскову и щекотало дыханием и влагой губ, не смевших целоваться, и сам Колосков чертил кончиком языка, как кисточкой, дорожки на ее лице, подбираясь к стесняющимся губам, влипшим в его шею, как в убежище...
Он не понимал, что это и как это. Он никогда не хотел Женю, никогда не думал о ней как о женщине, — так, во всяком случае, ему казалось, — и вдруг все рухнуло, или наоборот, воздвиглось, он не знал, — в одну секунду, без его воли, само собой. И Это было реальностью, а остального не было вовсе. Была Женя, были ее губы, к которым он подбирался миллиметр за миллиметром, — и вот уже раскрыл их кончиком языка и снял с них первую горькую пробу — коктейль из помады, соли и жгучей сладкой влаги...
Минуту спустя они целовались, высасывая друг друга горящими ртами, болевшими от засосов и от соли, и громко мычали от возбуждения и от страха, что не могут остановиться. Их втягивало друг в друга все крепче, и смертельно хотелось выкинуть все барьеры, от одежды до воздуха, и слипнуться в живой ком, клетка к клетке, чтобы общаться кожей и электричеством...
Женька вдруг закричала — надрывно, обжигающе, — от восторга и ужаса, клокочущего в ее теле.
Этот крик что-то подтолкнул или, наоборот, надломил, — и они оторвались друг от друга.
На полу валялось Женькино пальто. Пиджак Колоскова болтался на одном плече, Женькин свитер был задран вместе с майкой до самых ребер, и рука Колоскова мяла матовую кожу поясницы, проникая под джинсы.
— Жень, — прохрипел тот. Слова казалась вопиюще чужими и лишними, но так было надо. — Жень... Нам так нельзя. Понимаешь, Жень?
Он убрал руку из-под ее джинсов, — и тут же вернул ее, только не на голое, а на свитер.
Женька смотрела на него глазами-углями, темными и обожающими. Колосков тут же провалился и утонул в них, растеряв все слова.
Пришлось собирать их снова:
— Жень... Не надо. Не надо, — шептал он, не отпуская ее.
— Почему? — одними губами спросила Женя.
— Нельзя. Ты еще девочка, я твой учитель... Нам нельзя так. Жень, понимаешь? Не надо. Ну не надо, не надо, пожалуйста, Жень, — умолял он ее, как пацан.
Женя вдруг отпрянула.
— Я знаю, почему ты не хочешь, — глухо сказала она. — Это все он, да?
— Кто «он»?